Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 117

Не успели белокудринцы успокоиться после ареста старосты, как на деревне новая беда приключилась.

Перед самой масленой, по просьбе мирских стариков, Солонец установил самогонный аппарат в овине и пустил его в ход. Но не успел он и бутылки ханжи накапать, как налетела на овин милиция в полном составе: Андрейка Рябцов, Никишка — сын Солонца и Афоня Пупков. Опрокинули они в снег посудины с ханжой и поволокли аппарат в ревком.

Опешил старик. Не мог выговорить ни единого слова, пока милиционеры — вместе с его родным сыном — около овина орудовали. Стучал зубами и смотрел вслед, когда они аппарат по улице волокли. Потом спохватился. Сбегал во двор. Схватил топор и кинулся к Панфиловой избе.

Вбежав в избу. Солонец отыскал глазами сына и, не говоря ни слова, пустил в него топор.

Никишка успел лишь согнуться и спрятать голову за столом. Топор стукнулся в стену и упал на лавку, рядом с Никишкой.

— Мошенник! — заревел старик, кидаясь с кулаками к сыну. — Убью варнака!..

Партизаны схватили старика за руки, повалили на стоявшую у печки скамейку, связали опояской руки назад и притулили спиной к печке.

Так и сидел старик, ругаясь, пока Андрейка Рябцов протокол составлял.

— Мо-шен-ни-к! — скрежетал зубами связанный Солонец, топая ногами на сына. — Своими руками удавлю!.. Сколько хотите пишите… хоть всю бумагу испишите… а удавлю я его, варнака!.. Удавлю-у!..

Посадили старого Солонца в холодный амбар за покушение на убийство сына. Продержали до масленой.

Горевали мирские белокудринцы. Пришлось без хмельного масленицу праздновать.

Даже кержаки жалели мирских:

— Мы-то не принимаем зелья… Но зачем людей обижать?

— Озорство…

На масленой неделе партизаны устроили два митинга. Побывавшие в городе рассказывали о новых российских порядках, о голоде и о гражданской войне, об окружении России и о победах Красной Армии.

Слушали старики нескладные, но жуткие рассказы партизан и дивились. А бабы даже всхлипывали:

— Господи!.. Страсти-то!..

На второй митинг, в прощеный день, привели из амбара старого Солонца и на миру корили:

— Смотри, что в России-то делается — народ-то голодует, помирают люди, а ты опять взялся за ханжу?

— Родного сына чуть не порешил…

— Стыдоба!..

Старик плакал и оправдывался:

— Не сам я, братаны, удумал, люди просили меня…

— Зачем руку поднял на сына? — кричали партизаны. — На родную кровь ярился!

Старик всхлипывал:

— Простите, братаны… Сроду не сиживал я в холодной. Стыдоба!.. Нечистый попутал… Простите уж…

Панфил обратился к собравшимся:

— Как, товарищи… прощаете? Ревком со своей стороны постановил: простить Петра Ефимыча.

— Простить! — загудели мужики со всех сторон. — Простить!

Партизаны кричали:

— У сына пусть просит прощения!

— Проси у сына!

А бабы кричали свое:

— И ты, Никишка, проси у отца прощения!

— Прощеный день сегодня. Оба и поклонитесь…

К голосам баб стали присоединяться голоса мужиков:

— Оба просите!.. Оба!.. Чего там…

Никишка нерешительно поднялся из-за стола.

Панфил взял его за рукав и, выталкивая в пустой круг, быстро освободившийся около стола, сказал:

— Иди, кланяйся… не полиняешь…

Выйдя из-за стола, Никитка повалился отцу в ноги:

— Прости, батя!

— Бог простит, сынок, — растроганно проговорил старый Солонец, поднимая за руку сына и глотая слезы. — Меня прости Христа ради…

Лишь только Никитка выпрямил спину, повалился в ноги ему со слезами:

— Прости, сынок! Перед всем народом каюсь. Нечистый попутал…

И Никитка так же взял отца за плечи и, помогая встать на ноги, говорил:

— Ну, чего там, батя… Мало ли что бывает… Ты — отец, а у меня служба…

— Правильно, Якуня-Ваня! — крикнул Сеня Семиколенный. — Вот как коммунисты поступают!

И мужики загудели:

— Правильно!

— По-хорошему надо…

Старик и сын три раза поцеловались.

Глядя на них, мельник Авдей Максимыч громко и умильно сказал:

— Истинно говорил святой апостол Павел: «Почитай отца твоего и матерь! И благо тебе будет. И вы, отцы, не раздражайте детей ваших…»

— Правильно-о! — кричали мужики. — По-хорошему…

Панфил взмахнул трубкой:

— Объявляю митинг деревни Белокудриной закрытым…

Расходились белокудринцы с митинга примиренными и успокоенными.

В этот день ходили семьями от двора к двору — в гости. Подолгу говорили и обсуждали деревенские события. Одни хвалили партизан за то, что всякое дело совместно с миром решают, другие хаяли их за те строгости, которые ввели партизаны на деревне. Некоторые горевали об арестованном старосте. Высказывали опасение, как бы хуже не наделали партизаны. Потом старый и малый кланялись друг другу в ноги. Просили друг у друга прощения: за колкое слово, за причиненные обиды.

А у Ширяевых в этот день с обеда раздор в семье пошел. Сразу после митинга все сели за стол обедать. По обычаю, издавна заведенному, хлеб резал и первым за ложку брался дед Степан: за ним тянулись к еде бабка Настасья, потом Демьян и Марья, и последним всегда был Павлушка, как самый младший в семье. А в этот день Марья ни с чем не считалась. Накрыв на стол, она первой села, сама изрезала краюху хлеба на толстые ломти и первой потянулась ложкой к общей чашке с похлебкой.

У Демьяна при этом даже ложка из рук выпала. Испуганно взглянув на жену, он растерянно проговорил:

— Ты что, Марья? Порядка не знаешь?

Марья хлебнула из ложки, прожевала хлеб и зло ответила:

— Отменила ваша Советская власть добрые-то порядки. Окромя сраму, ничего не осталось.

Дед Степан положил ложку на стол. Заговорил, строго поглядывая на сноху:

— Не бреши, Марья! Не видели мы худого от Советской власти. И не умер еще я… Ужо помру… тогда ломайте все…

Помолчав, он снова взял в руки ложку и, стукнув ею о стол, еще строже сказал:

— А пока я хозяин дому!

За столом сразу стало тихо. Дед Степан стукнул ложкой о край чашки. Это был знак семье приступать к еде. И только после этого, в порядке старшинства, все потянулись ложками к похлебке.

После обеда Демьян и Марья стали собираться в гости к Арине Лукинишне Валежниковой. Позвали с собой стариков.

Дед Степан сердито сказал:

— В прежние годы не шибко дружбу водил я с Филиппом Кузьмичом, а теперь и вовсе не к чему…

— Да ведь нет его, — несмело проговорила Марья. — К Арине Лукинишне идем.

— Не пойду, — отрезал дед Степан. — И Настасье не велю.

Марья вспылила:

— Ну и не ходите!

Повернулась к сыну:

— Идем, Павел, с нами.

— А я зачем пойду? — спросил удивленный Павлушка.

— Затем, варначьи твои шары, — закричала Марья, — чтобы прощения попросить за Филиппа Кузьмича. Какой день-то сегодня?

Павлушка смеялся:

— Ну, не-ет! Этого не будет! Если хочешь, маменька, я пойду… буду каяться… за то, что мы не расстреляли Филиппа Кузьмича.

— Разбойник! — закричала Марья, грозя сыну ухватом. — Мошенник! Прокляну безбожника!..

Бабка Настасья пробовала унять сноху:

— Что ты делаешь, Марья? К чужим людям идешь прощения просить, а родное дитя клянешь…

— Молчи, маменька! — кинулась Марья к бабке. — Молчи! Твой змееныш! Ты таким изладила его…

Хлопнула дверью Марья и убежала. Ушел за ней и Демьян. А Павлушка пошел через сенцы в горницу.

Дед Степан у порога одевался и собирался к скотине. Намекая на то, что Марья взята за Демьяна из богатого дома, он ворчал:

— Вот то-то и оно… Сколько волка не корми, а он все в лес глядит… К Арине Лукинишне пошла… Да… не куда-нибудь… к Арине Лукинишне…

Поворчал дед и ушел во двор.

Бабка Настасья до самой уборки коров просидела в кути. Сидела, думала. Не верила она в наступивший мир на деревне. Не верила в ласковые слова богатеев. Боялась, как бы не оплошали партизаны и не пошли бы на поводу у богачей.

Перебирала в памяти старые дороги и тропы, по которым испокон века шла жизнь мужиков в городах и в деревнях. Напрягая седую голову, старалась взглянуть на тот новый путь, о котором говорили и погибший Фома Лыков и недавно на митинге городской рабочий Капустин, — на этот путь звала теперь всех мужиков Советская власть.