Страница 29 из 88
И вдруг пришло пробуждение. Вскрикнула в предсмертном томлении девочка, подхваченная жестокой рукою за волосы, увидев перед собою сверкнувшую сталь, вскрикнул Сунгу, увидев это во сне, и между этими вскриками прошло полвека, было много страшных войн на земле, и Сунгу уже было за тридцать лет, когда он проснулся на своей койке в комнате, где стояло еще шесть таких же кроватей. Он встал и пошел в умывальник. Умывшись холодной водой и вытираясь полотенцем, он подошел к окну, когда в пасмурном сахалинском небе, — а оно часто бывает серым, укутанным в тучи, — вдруг как бы сверкнула потайная бойница и грянул бесшумный взрыв солнечной пушки: прямо в лицо полыхнуло белым пламенем и ослепило. Сунгу зажмурился, но в то мгновение ока, пока веки его смыкались, в прозрачные окошечки глаз успела влететь огромная комета солнечного огня и осветила до самого дна пространство его души глубиною в тридцать два года. И там, на дне, раскинула свои просторы страна детства. По зеленому лугу неслась красная лошадь, а за нею, подскакивая разбросанным черным комом, бежала большая лохматая собака, гнала лошадь к дому. Возле раскрытых ворот, побрякивая уздечкой, перекинутой через плечо, стоял человек с белою, как снег, головой. И, не открывая глаз, чтобы отец не исчез, Сунгу тихо попросил:
— Простите недостойного сына. Я все еще не могу отомстить.
Как-то в столовой, где он обычно обедал, не старая еще работница, румынка Эльза, поманила его, высунувшись из раздаточного окна. Сунгу подошел, и Эльза попросила:
— Парень, а парень! Сделай ты для меня
карам-
Эльзе дранки нужны были для отделки нового дома, который выстроила она на свои сбереженные деньги. Сунгу пообещал ей дранок.
Он «сделал карамчи»— увязал проволокой большой пук бракованных дранок и вечером вынес их со двора лесопилки сквозь заборную потайную дыру. Домик Эльзы, похожий на скворечник, состоял из одной комнатки и дощатого коридора, в коридоре же находились временная постель хозяйки и обеденный стол. Сунгу пожалел одинокую женщину, хорошо понимая ее хозяйственное волнение, и взялся сам набить дранки. А когда он сделал это, ему вдруг захотелось и оштукатурить самому. И он принялся за дело, выпросив на стройке бумажный мешок с цементом'. Все эти дни, пока он работал по вечерам для Эльзы, она бесплатно кормила его в столовой, а когда он закончил штукатурку, выставила у себя дома угощение с водкой.
Когда они оба немного захмелели, Эльза, все последнее время внимательно наблюдавшая за ним, вдруг сказала:
— Это ничего, что ты нерусский, я ведь тоже нерусская. Ох, если бы ты знал, парень, сколько я пережила! Крым и рым прошла и медные трубы. Я румынка, отец у меня румын. Брат в оркестре играл, да спился он, больше у меня никого. Сами-то мы из-под Гомеля. А теперь я здесь остановилась — и точка, парень, никуда отсюда не тронусь. Надоело мне мотаться, ведь я уже не молоденькая. Хочу детей народить, — для чего ж я на свете живу?
Эльза улыбнулась, близко придвинув свое разгоревшееся лицо к Сунгу, и мягкими, теплыми пальцами погладила его черные брови. Она закрыла на крючок хлипкую дверь коридорчика и при свете яркой лампы стала раздеваться, с тайной гордостью показывая ему, какое у нее крепкое, зрелое, белоснежное тело. Бережно откинув край атласного одеяла, Эльза легла к стене, устроилась поудобнее и, вздохнув глубоко, прямо и ласково посмотрела в глаза Сунгу.
Он ударом кулака выбросил крючок из проушины на двери и выбежал вон из домика. Он ничего не стал объяснять Эльзе.
Он ушел от Эльзы-румынки, и прежняя его жизнь продолжалась, только в столовую он стал ходить другую, чтобы не встречаться с этой женщиной. Однако в душе его осталась светлая благодарность к ее щедрости. На миг он ощутил вблизи нежность и мягкость женщины, ее сладостную шелковистость, и теплоту, и запах. Он поразился той величайшей возможности, которая таится, оказывается, в простом счастье, и может это счастье получить каждый. В радостном изумлении он думал о том, что и ему всерьез было предложено это счастье… И он как бы совсем пробудился, он стал веселее, разговорчивей, полюбил долгие беседы с кем-нибудь наедине, и собеседники изумлялись той прозорливой сердечности и непонятной влекущей силе, которая таилась в его словах. Никто из них не мог знать, что Цай Сунгу на земле этой рожден был поэтом. У него появилось много друзей, к нему шли за советом, — ибо людей всегда тянет к просветленности тех, кто окончательно отступился от надежд собственной жизни и за этими пределами обрел что-то другое. Он был небольшого роста человек, еще моложавый и стройный, со сверкающими черными глазами и удивительной, грустной и нежной улыбкой, заметив которую людям тотчас же хотелось спросить, не случилось ли у него какой беды.
Но эта чуть потеплевшая, трепетная жизнь его продолжалась недолго. К зиме Сунгу заболел, его постигла та же болезнь, от которой скончался его отец. И вдруг невыносимая тревога охватила его. Он достал из чемодана, на дне которого лежало убогое белье холостяка, две ясеневые дощечки от погребальной урны матери и тряпичный сверток с кривым лезвием серпа. Никому ничего не сказав, он бросил все и налегке поехал в шахтерский городок Найхоро-Танзан.
В пути поезд часто застревал в снежных заносах, и Сунгу тревожился, исходя кровавой мочой, что не успеет доехать до места своей последней цели.
Где-то и когда-то (тихо клубится покров времени над летящей землей) кто-то проявил бессмысленную жестокость, и детская головка, еще живая и постигнувшая всю меру последнего ужаса и боли, с глухим стуком пала щекою на твердый пол. И тот немой ужас, объявший душу ребенка, жил еще какой-то краткий, непостижимый миг, пока хохочущая смерть не унесла в своих объятиях перерубленное чудо жизни. Этот миг теперь решал все, и не откликнуться на страшный вопль сестры было нельзя.
Он прибыл в городок при слабом свете февраля — в темный месяц на Сахалине, когда пухлые сугробы и близкая к земле темень сливаются вместе, порождая дни, более похожие на серые ночи. Рабочий железной дороги в черной замасленной одежде объяснил ему на станции, как пройти к дому старой лекарки и прорицательницы.
То был длинный одноэтажный барак японской постройки. Сунгу толкнул дверь, на которую указала ему румяная сопливая девочка. Он оказался в сенцах, в глухой темноте, где его охватили удивительные, давно позабытые им запахи — сена, увядающего осеннего сада и еще чего-то неведомого и сладкого. Сунгу наступил на кусок угля и, пошатнувшись, чуть не выронил лезвие серпа, которое он сжимал в руке, на всякий случай заранее развернув из мешковины.
Перед ним вдруг стукнула открываемая дверь, и в тусклом проеме Сунгу увидел маленькую, согнутую пополам старуху.
— Что за человек? — с веселым, птичьим звоном в голосе вопросила старуха.
— Больной, — тихо отозвался Сунгу.
— Проходите в комнату, а я уж прилягу, очень холодно у меня, — извинялась старуха, поворачиваясь в дверях и прошмыгивая назад.
Сунгу переступил порог и, не в силах больше стоять, привалился к стене, а затем медленно сполз по ней на пол. Однако он тут же справился и сел, низко клоня голову над коленями. С невнятной пристальностью долго наблюдал, как стекает с резиновых сапог вода на скобленные доски пола. Сжимая покрепче оружие, он с сомнением покачал головой.
— Этот красивый человек… как будто видела его где-то, — бормотала между тем старуха, возясь под ватным одеялом и снизу, с подушки, внимательно разглядывая пришельца. И тут она увидела ржавый обломок серпа в его руке и вмиг привскочила и села, дугою согнувшись над одеялом, касаясь его острым подбородком.
— Ты пришел, чтобы убить меня этим железом? — испуганно спросила она. — О, я знаю, что умру от железа, давно знаю, но неужели ты сейчас вот и убьешь меня, сынок? Бог с тобой! Нету у меня ничего, коли ты грабитель, не беру я денег ни от кого!
— Не пугайтесь меня. Не бойтесь. Яблоко… упало в траву, — путая слова и сам не постигая их смысла, упо- енно забормотал Сунгу. — Кто меня поднял и положил сюда? Кто? Я ведь совсем больной, мама!