Страница 41 из 43
Глава 13. Бабушка с часами
Он не сразу понял, что уже сидит. Что книга раскрыта, а пальцы касаются краёв страницы, как обивки кресла в старом автобусе — невольно, машинально, будто ищет знакомое трение, чтобы поверить, что это всё ещё он, а не та дрожащая часть города, что медленно съезжает в прошлое. В голове стояло какое-то глухое эхо — возможно, остаток сна, возможно, фраза, которую книга произнесла не словами, а тенью между строк. Слова, произнесённые первыми, всегда режут, даже если они тихие.
Комната дышала сухо, как библиотека ранней весной — когда тепло уже включили, но стены ещё помнят холод, и пахнет не бумагой, а временем. Воздух был густой, как будто налит в банку, и каждый вдох — как глоток настоя, в котором расплавлены волосы, чернила и чужие мысли. Радиоприёмник молчал, но в его тишине слышалось напряжение — словно он ждал команды. На всякий случай.
Он наклонился ближе. Шептал, будто разговаривает не с книгой, а с пультом от старого телевизора: если нажать не ту кнопку — снова включится прошлое, и там уже не будет ни его, ни Кургана. Только линейка, строгая учительница и звук шагов по паркету.
– Если ты говоришь, я слушаю. Только не врёшь ли ты — временем?
Страница чуть дрогнула. Возможно, от сквозняка. Возможно, от взгляда. Её корешок покосился, и это напомнило ему выключатель в его старой общаге — тот, что щёлкал с задержкой, будто спрашивал разрешения у проводки. Николай медленно провёл пальцем по сгибу, и шорох подушечек был чуть громче, чем стоило бы. В этой комнате даже движение кожи звучало как шаги.
– Дай мне того, кто не знал, что уже выбрался. И остался в петле.
Фраза родилась сама, вырвалась — не как просьба, не как приказ. Как что-то между исповедью и вызовом. Голос у него был хриплый, как будто и вправду слишком долго молчал, разговаривая только с тетрадью, где все слова — одинаковые. И все — чужие.
Он ждал. И почему-то знал: имя не появится. Сегодня книга не даст имя. Она даст метку. Пятно на карте. Тень, упавшую не туда. Или голос, который не узнает себя.
И всё внутри уже настраивалось на это. Не на чтение — на отслеживание. На наведение резкости. Как будто он стал не сторожем, а прицелом.
Плитка под ногами хранила в себе тепло десятилетий. От неё тянуло не тем жаром, что бывает в июле — обжигающим и быстрым, — а медленным, впитанным, как от кастрюли, которую сняли с плиты час назад, но она всё ещё греет стол. Воздух дрожал — не от жары, а от повторения: казалось, город всё никак не мог закончить этот день. Тот самый день, когда кто-то опоздал, кто-то ушёл, а кто-то так и не вышел из тени здания, которого больше нет.
Сзади, за бетонным забором, где давно вместо школы стоял супермаркет с облупленным фасадом, глухо стучал мяч. Не спортивный — резиновый, дворовый, с мелким, вдавленным рельефом, которым раньше вытирали руки после мороженого. Николай не поворачивался. Он знал, что там никого нет. Уже лет двадцать.
Он медленно подошёл к лавке, с той самой осторожностью, с какой входят в комнату, где кто-то ещё не знает, что время пошло дальше. Бабушка сидела так прямо, что её фигура казалась вырезанной из старой открытки. Шаль на плечах, платок аккуратно завязан, как делали только в восьмидесятых, когда всё ещё верили, что порядок снаружи удерживает порядок внутри.
— Вы всё ещё тут сидите?
Голос прозвучал неуверенно, слишком тихо, но она сразу откликнулась. Будто ждала.
— Деточка, поздно ты. Я же говорила — смена в школе с двух.
— Какая школа, бабушка?
Она взглянула на него поверх очков, которых не было, и голос её сделался строгим, как у завуча на перекличке:
— № сорок седьмая, конечно. Ты что, из новых?
Он сглотнул. Почти незаметно. Почти не дыша.
Бабушка не была сумасшедшей. Слишком логичная в своей нелепости. Как будто мир и правда просто... не пролистался. Остался на странице, где было 14:19 и скорая, и звонок на второй урок, и Лидия Павловна — не та, что теперь сидит, а та, что ещё идёт, чуть прихрамывая, с портфелем в сетке.
Николай присел рядом. Ноги скрипнули, как старая скамья. Но она не обратила внимания. Или приняла его за кого-то, кого он уже и сам не помнил в себе. В этой тишине, где резиновый мяч всё стучал, где воздух хранил запах мела и древесины, в которой давно не звенели гвозди.
Запах ударил не в нос — в память. Сухой, косметический, как в школьных коридорах, где пахло пудрой, дешёвым лаком и слегка пересушенной лапшой из учительской столовой, откуда всегда тянуло не супом, а чем-то общим — временем, в которое больше никто не входил. Пахло так, как будто человек не стареет, если не покидает свой запах. Как будто духи держат форму даже без тела.
Николай перевёл дыхание неглубоко, чтобы не спугнуть этот странный слой — как след на пыльной парте, оставленный чьей-то тенью. Холод медленно заворачивался в животе, как будто внутри включили телевизор на старый канал: всё вроде его, но он — не он. Он это уже не проживает. Он только помнит.
Бабушка рядом поправила платок. Мягко, беззвучно, будто и не касалась — просто вернула всё «на место». Он услышал, как её пальцы чуть шуршат по ткани, и вдруг гул улицы, машин, голосов и даже их шагов растворился. Остался только этот тихий скрип — да её голос, ровный, как школьный звонок:
— У нас сегодня контрольная. А я опять без сменки, вот глупая.
Николай не сразу понял, что ответить. Слова застряли — не в горле, а где-то глубже, в том месте, где раньше был страх опоздать в класс, где ещё не знал, что взрослые тоже плачут.
— Контрольная… По какому предмету?
— История. Афганистан. Учитель строгий — Иванов. Ты же знаешь.
Он медленно повернулся к ней. Она говорила не как старушка, не как кто-то из прошлого. Она говорила, как будто это сейчас. Как будто её день ещё не прошёл.
— …Он погиб в девяностом, — выдохнул Николай, больше себе, чем ей.
— Не говори глупостей, деточка, — Лидия Павловна строго качнула головой. — Только сегодня его видела. В учительской. Опять всё про партизан строчит. Ты бы хоть поздоровался.
Тишина сгустилась. Даже воздух замер — как перед тем, как звонок всё-таки прозвенит. Николай услышал, как сердце в груди отстукивает фамилию: И-ва-нов. И как будто в ответ — шорох внутри книги, которую он оставил дома. Но чувствовал здесь. На этой лавке. Среди мёртвых часов и живой памяти.
Лидия Павловна сидела с прямой спиной, будто и вправду ждала звонка с урока. Пальцы её лежали на коленях, слегка растопыренные, будто держала невидимый дневник — с плохой отметкой, которую надо будет скрыть от родителей. Солнце, хмурое, подуставшее, плыло над рынком так, будто опаздывало, и кидало косые тени — странные, как во сне, когда полдень вдруг оказывается ночью, и никто не удивлён.
Николай стоял сбоку, немного в стороне, и смотрел на неё как через стекло — не мутное, нет, скорее, не своё. Как на экран, на котором идёт программа из далёкой страны, где всё знакомо, но ничего нельзя изменить.
— А вы… знаете, какой сейчас год? — спросил он с натянутой мягкостью, как спрашивают тяжело больного, не надеясь на правду.
— Ты всё шутишь, — хмыкнула она с лёгким укором, даже кокетливо, не оборачиваясь. — Восемьдесят третий. Какой же ещё?
Он вдохнул — медленно, почти нечаянно. Воздух был будто запакован в целлофан — с запахом старой картошки, мокрого дерева и чуть-чуть медицинского спирта, как в кабинетах прививок.
— А газеты? Телевизор?
— Телевизора у нас нет, — отрезала она, с тем раздражением, с каким отвечают на сто раз заданный вопрос. — Сломался. А газеты... я верю себе.
Она повернула голову чуть вбок, но всё равно смотрела не на него. Сквозь. Как на того мальчишку, что ушёл за школой покурить и не вернулся, потому что вырос.